Мед

Поднимаемся медленно по каменистой тропинке, по краю распадка – ползут, ползут под ногами мелкие камешки, утягивают в овраг, чтобы сбросить на валуны давно пересохшего ручья. Осторожно протискиваемся сквозь переплетения лиан, которыми густо увешана молодая зелень акаций – вот на таких лианах как раз и любят лежать ядовитые змеи-бумсланги, сочно-зеленые, сами похожие на молодые стебли, но отнюдь не столь безобидные – шипим сквозь зубы не хуже змей, когда в кожу сквозь одежду впиваются загнутые крючки растения «подожди-ка немного». Тропа то и дело растворяется в зарослях – да и не тропа это давно, кому здесь ходить, кроме нас да лесных антилоп? – и тогда мы идем почти по наитию, выбирая места, где еще можно пробраться между стволов и камней и где хоть немного, но продвигаешься вверх. Там, высоко над верхушками самых высоких деревьев, еще не видная нам из зарослей – Белая скала, под которой парят грифы. Туда мы должны сегодня подняться.

Что мы ищем здесь? То, чего нет. И уже никогда не будет.

Краткий привал под скальным навесом, на рыжей гальке, в золотисто-зеленой, почти невесомой тени от акаций и кафрских апельсинов. Привалившись спиной к теплой скале, слушаем, как журчит ручейком в кустах песенка сорокопута-бубу, лениво перебираем каменные обломки, по привычке, почти не задумываясь, слегка постукиваем их друг о друга. Резкий, почти металлический звук – и задремавшее было внимание немедленно просыпается. Да, этот обломок непохож на естественный скол – слишком аккуратный, слишком тонкий, слишком… удобный? В этих горах нет железной руды; обломки камней с таким металлическим звуком, видимо, приносили издалека, они попадаются здесь совсем редко и всегда слишком, слишком аккуратны, слишком непохожи на творения самой природы. Кто приносил их? Люди? Или те, чьим далеким потомкам только еще предстояло когда-нибудь стать людьми?

Об острый край скола даже теперь, спустя тысячи лет, можно порезаться…

Кладем находку в чей-то рюкзак и идем дальше – по камням, через заросли, все вверх и вверх… Трудно и хорошо. Хорошо и трудно. Кто сказал, что это антонимы? Нет, не антонимы, не враждебные противоположности, а две неразрывные части одной и той же великой полноты, которую только и можно по праву назвать жизнью. Улыбаюсь, откинув со лба мокрую прядь волос, выбившуюся из-под кепки: из-под ног тут и там выскакивают кузнечики, рыжие, словно камни, золотисто-зеленые, как эта жесткая трава, потрескивают надкрыльями. Да, нигде не чувствуешь себя настолько живой, как здесь, в весеннем буше, среди деревьев и скал, на утомительной тропе, в зарослях над которой по вечерам глухо ревут бабуины.

Приближается полдень, солнце палит даже сквозь листву, воздух жарок и сух, но по спине течет пот. Очень хочется пить. В рюкзаках заманчиво булькает вода, но ее надо экономить, чтобы осталось и на обратный путь. Вот дойдем до Белой скалы – там и напьемся…

— Ничего! – утешаем друг друга. – Может, и раньше попьем! Помните, там, у расселины, был родничок?
Воспоминания о родничке приободряют, и мы с новыми силами топаем вверх по распадку.

Засуха, засуха – вся Южная Африка уже больше года страдает от засухи… Наши глотки сейчас чувствуют это как никогда остро. Родничок у расселины почти пересох, как и ручей на дне распадка. Только тоненькая, едва заметная струйка, словно слезы горы о чем-то безвозвратно ушедшем, слюдою блестит на камнях, медленно наполняя выбоину в скале. Устало устремляемся к каменной чаше – и видим, что опоздали. Слюдяно, как сама вода, поблескивают над чашей крылышки, шевелятся, сменяя друг друга, мохнатые медово-желтые тельца, слышится едва заметный гул. Воду пьют пчелы, пьют целый день, с рассвета до заката, и им некогда делиться с нами: там, в глубине расселины, ждут округлые, словно щиты, пласты сот, подвешенные на камнях, и так же, с рассвета до заката, нужно трудиться, чтобы заполнить их все до одной, а воду для тружениц теперь не найти на километры вокруг… Засуха, засуха – от нее страдают и пчелы!

Вздыхаем и лезем по скалам, которые здесь, от расселины, круто уходят вверх. Камни тут прочно переплетены корнями деревьев, словно щупальцами осьминогов – только не скользкими и подвижными, а теплыми, шершавыми и надежными. Что ж, до Белой скалы осталось не так уж и долго…

…Я сижу у скальной вершины, над пропастью, в тени невысокого коренастого дерева, наслаждаясь отдыхом и тишиной. Нет, полной тишины в буше не бывает никогда – но разговоров не слышно, не видно и моих спутников – все разбрелись по таким же тенистым уголкам, отдыхая после перехода. Не доносится и шума из далекого города где-то там, внизу, на равнине… Вокруг – один только буш, и солнце уже понемногу клонится к закату.

Я сижу и сижу, без движения, почти без мыслей – и мне начинает казаться, что так было и будет всегда. Я словно срослась с этим деревом, вросла в эту рыжую почву между камней, корни мои оплели Белую скалу – и так я живу, наблюдая неспешно, как день сменяется ночью, зима – весной, как деревья теряют листву, зеленеют, желтеют и вновь зеленеют. Год за годом, век за веком. Под ногами проплывает черный гриф – и я смотрю на него глазами дерева, и надо мной чуть шевелятся ветви.

И я вдруг понимаю, о чем – о ком – плачет скала и жужжат печально слюдяные пчелы над каменной чашей.

Ведь еще совсем недавно – каких-нибудь двести лет назад – в этих горах жили люди. Нет, не те, кто принес сюда железистый скол, и не те, что пришли потом, с боевыми копьями и щитами, ружьями и скотом. У этих людей в руках были луки и легкие копья – не боевые, потому что они не вели войн, и оружие было им нужно только для охоты. А охота – для того, чтобы жить. Они были здесь не пришельцами и не борцами с суровой природой, а частью дикого буша, его порождением, золотистыми нитями, неразрывно вплетенными в полотно его разноцветного ковра, такими же, как леопард или антилопа. И так же естественно, как леопард или антилопа, они брали, а не вырывали у буша свое, и так же естественно возвращали ему себя, когда приходил их срок. Их кожа отливала таким же медовым закатным золотом, как и его деревья и скалы, а глаза были вечно прищурены, словно от веселого смеха – и они действительно часто смеялись. Да и как им было не смеяться, если жили они в самом лучшем месте на земле – у себя дома?

Здесь на равнинах паслись бесчисленные стада больших антилоп – канн, конгони, саблерогов, гну – бродили, важно покачиваясь, жирафы и носились, задрав хвосты-прутики, дикие кабаны-бородавочники; здесь на склонах гор, возле ручьев и родников можно было найти множество плодов, ягод и съедобных корешков и клубней. А отправившись в горы, охотник внимательно следовал за слюдяным блеском крыльев и находил в расселине темно-золотые соты, полные душистого тягучего меда.

Нет, он не забирал себе весь мед, оставив мохнатых тружениц ни с чем – ведь он и сам был неутомимым тружеником буша и знал, как важно, чтобы все, живущие в буше, непрестанно делились друг с другом. Он брал лишь столько, сколько нужно было его семье – а потому и пчелы были готовы поделиться с ним. За это охотник никому не давал разорять их скальные ульи и сам наведывался к ним не каждый день, а лишь изредка, когда считал, что меда у пчел теперь уже в достатке и можно взять себе часть, не причинив им вреда. Когда охотник старился и возвращался в каменистую землю буша, тропинки к ульям переходили, словно наследство, к его детям, родственникам, друзьям – у золотистых людей никто и ничем не владел безраздельно. Так шли годы, столетия, тысячелетия, и продолжало течь из расселин тягучее золото гор, словно живая их кровь и живое неисчерпаемое сокровище, питая людей, принадлежа никому и всем. Не потому ли и сам Цагн, Великий Бог и первочеловек, творец и покровитель всего живого, взял себе в жены Женщину-Дамана – подобную проворному рыжему зверьку, обитающему в трещинах скал – которую называли Матерью Пчел и владычицей меда? Даманы и пчелы вместе хранили главное богатство здешних гор, щедро делясь им с теми, кто был достоин сокровища.

Да, Бог и его народ, его верные чудесные служители обитали не где-то в далеких эфирных пространствах, а здесь же, в буше, одновременно в нем и над ним, везде и нигде. Они могли принимать любое обличье: вот пробежал по ветке акации ловкий охотник-богомол, пролетела, блеснув изумрудным пером, лесная кукушка, антилопа стукнула копытцем, уронив со скальной полки камешек – а может быть, это Цагн пришел посмотреть, что поделывает охотник, не нарушает ли он законов буша и не нужно ли послать ему побольше охотничьей удачи? Дасси-даман замер на вершине валуна, повернув любопытную мордочку – а может быть, Мать Пчел с улыбкой размышляет, не повелеть ли выстроить в скалах еще один улей и не послать ли пчелу указать дорогу к нему охотнику или его жене? Бог и его духи-посланники обитали всюду, и золотистым людям это не было удивительно: они ведь и сами были Божьим народом, да и где же еще жить и Богу, и духам, и душам ушедших предков, если не здесь, в их общем земном раю, в их общем доме?

И пусть этот рай не был вовсе лишен ни боли, ни страданий – здесь случались и засухи, и болезни, в скалах мог подстеречь леопард, а на равнине – ужалить змея или буйвол ударить копытом – но золотистые люди были слишком мудры – или, может быть, просто слишком давно жили в этом мире? – чтобы ждать на земле ленивого и безоблачного благополучия. Они принимали радость и боль как две стороны, две неотъемлемые части одной и той же жизненной полноты, одного и того же, единого для всех мира. И были счастливы в этом мире. Им было здесь трудно и хорошо.

…А потом на землю золотистого народа пришли другие люди: сначала черные, потом белые. Им тоже понравился этот земной рай с его горными ручьями и скальным медом, с его равнинами и сочной травой, где так хорошо было пастись скоту. И золотистый народ, наверное, поделился бы с ними своим миром, своими медовыми горами и пастбищами – ведь у него самого не было даже скота, и спорить было не о чем – вот только пришельцы делиться не умели. Ни друг с другом, ни с бушем, ни с золотистым народом. И у них не было охотничьих луков, зато были боевые копья, палицы и далеко разящие ружья.

…Я сижу на Белой скале и смотрю, как закатный мед растекается по кронам акаций, по мохнатой шкуре горы. Как называл это место золотистый народ – те, кого пришельцы презрительно, но и, сами того не желая, очень верно прозвали бушменами, «людьми буша»? Может быть, точно так же – Белой скалой. Ведь скалы здесь действительно светлые, совсем не такие, как на соседних горах. А может быть, Скалой Меда. Ведь пчелы, должно быть, очень давно живут в этой удобной расселине у родника. И здесь, на этом самом месте, где сейчас сижу я, быть может, любил сидеть какой-нибудь охотник. Сидеть и смотреть на буш, ощущая себя одним целым с ним, высматривать сверху антилоп на равнине, слушать в зарослях песни птиц и крики бабуинов – «людей, сидящих на корточках» — чтобы те вовремя предупредили его о приближении леопарда. А потом, отдохнув, он спускался к расселине, пил из родника и, если было нужно, уносил с собой вниз по тропинке немного меда, чтобы порадовать жену и детей самой лучше на свете едой – живым золотом гор.

Теперь эти места – лишь окрестности заброшенной фермы. Когда-то чужие люди, изгнав отсюда золотистых охотников, пасли в долине скот – там до сих пор земля вытоптана до пыли – а в горах охотились на дичь, но не так, как прежние обитатели, а так, что дичи вскоре и вовсе здесь не осталось. А потом – то ли истощились пастбища внизу, то ли по какой-то другой причине – пришельцы ушли, переселились в другие места, в большие и шумные города, где люди так яростно стремятся поскорее выстроить для себя ленивое безоблачное благополучие, которым им не придется ни с кем делиться – и стремятся тем яростнее, чем эта затея становится безнадежней. А сюда, на заброшенную ферму, за какие-нибудь двадцать лет вернулся дикий буш. Ему не понадобилось для этого ни боевых палиц, ни ружей, ни острых клыков и когтей – он просто вернулся и тихо занял то, что всегда принадлежало ему по праву.

Затянулись, как раны, ненужные просеки, и в акациях над распадком снова кричат по вечерам бабуины, зорко высматривая леопарда – который наведывается сюда поохотиться на антилоп. Снова в зарослях – звериные тропы, снова шершавый ствол дерева помечен ударом когтистой лапы – пусть все знают, чьи тут охотничьи угодья! Снова роятся над каменной чашей пчелы, снова снуют в скалах рыжие толстенькие даманы – впрочем, эти, пожалуй, никогда и не покидали здешних мест. Даманы и пчелы, верные Цагну и бушу, продолжали хранить душистое золото гор, их душу, кровь и жизнь – до лучших времен. Вот и сейчас любопытный даман выглядывает из-за камня, смотрит – все ли в порядке в его владениях? Не летит ли орел, не крадется ли леопард? И что это за люди с мешками за спиной развалились тут под кустами?

А может быть, это и не обычный даман, а Мать Пчел вернулась в свои владения?

…Ждет жена Цагна, сидя в закатной тени на вершине скалы. Ее верные дети и слуги, неутомимые пчелы, давно уже собрали в знакомой расселине много, много меда. Двадцать лет копился этот мед, двадцать лет текло живое золото в рыжий каменный сундук, одновременно открытый и сокровенный от всех, ожидая ее возвращения. И вот теперь Хозяйка снова дома, на любимом своем белом троне, улыбается задумчиво и тоже ждет – ждет, что вот сейчас послышатся в буше, как прежде, легкие шаги, и золотистые руки протянутся почтительно к сокровищу, и с песней вечернего буша сольется шепот благодарения. А потом там, внизу, зажгутся костры, засияют темные, как мед, глаза детей, и женщины усядутся в круг у огня, чтобы, хлопая в ладоши, прославить песней Великого Бога, Мать Пчел и щедрость буша. А мужчины станут танцевать, все быстрее, все веселее, отдаваясь танцу так, что сам Цагн спустится к ним незримо и присоединится к хороводу. И пчелы станут сновать туда и сюда, похожие на искорки огня, золотые вестники рая, соединяющие Бога, духов, зверей и людей в один круг. в один танец и песню жизни…

Но напрасно ждет жена Цагна. Напрасно ждут пчелы, собирая медовое золото в скальные сундуки. И напрасно ждем мы, ищущие тех, кого уже не вернуть.

Двери земного рая, раз захлопнутые, не отворятся снова.

Реклама